Населенные пункты

Районы

Волости

Териоки

Вл. Пяст. Териокский театр

Вл. Пяст. Встречи. Глава XV. Териокский театр

Источник: Пяст Вл. Встречи. - М.: Новое литературное обозрение, 1997.

Дня через три, 1 мая старого стиля, Август Стриндберг скончался. Как известно, он был похоронен в простом гробу; по его просьбе, — без всякой пышности, без всяких речей. Тем не менее он не мог запретить многотысячным толпам народа провожать его прах к вечному покою...

И следующее лето [1912 года - прим. I.S.L.] было для Блока и меня летом «о Стриндберге». Так все совпало: желание Л.Д. Блок играть; материальные возможности (почти одновременное получение наследства обоими супругами); любовь к Териокам у многих естественных участников «импровизировавшейся» труппы... А Финляндия — почти «филиал» Швеции: в этом мы вскоре лично и убедились.

Вилла Лепони

Энтузиастически взялся за дело хозяйственной организации Териокской труппы Б.К. Пронин; Вс.Э. Мейерхольд с удовольствием согласился руководить спектаклями и жить летом в Териоках; Н.И. Кульбин вызвался быть главным декоратором (в чем отлично успел); Н.Н. Сапунов и другие художники обещали помогать — и обещание отчасти исполнили. Помощником Пронина был покойный теперь П. Луцевич, в этом деле оказавшийся очень на месте... Помощником Мейерхольда — К.К. Кузьмин-Караваев, дальний кузен известного «синдика» Цеха, - тогда студент, кажется юрист, а теперь известный режиссер — Тверской. Труппа составилась из А.А. Мгеброва, его невесты, Виктории Чекан, подруги Л.Д. Блок — В.П. Веригиной-Бычковой, самой Л.Д. Блок; далее, конечно, с восторгом ухватившегося за возможность играть и летом В.П. Лачинова; затем — Е.П. Кульбиной, жены Н.И., и еще некоторых немногих. Почти все они (кроме Кульбиных, живших по соседству в Куоккале) переехали на лето в снятую за порядочную сумму, чуть ли не за 1000 рублей, да зато и просторную же, с чудесным по тем местам садом-парком — дачу, — недавно благоустроенную по-буржуазному, а с переездом туда актеров — пусть хоть сейчас и «любителей», — превращенную в какой полагается богеме «караван-сарай». Как я писал в своих «Воспоминаниях», — незримым шкипером, управляющим ходом Териокского корабля, был А. А. Блок. Но он на этой даче не жил и даже, кажется, ни разу не ночевал. Я иногда, наезжая, оставался ночевать в одной из просторных пустых комнат с сеном на полу.

Что Александр Блок походил на шкипера финляндского пароходства, особенно когда изредка держал во рту трубку, — это отлично подметил Петр Сторицын (см. о последнем в «Занимательном Путешествии» Виктора Шкловского или в его же «Am Zoo»), описавший вскоре после смерти Блока единственную свою встречу с ним в «Жизни Искусства». Столько было в Блоке обветренного, мускулистого, северного человека, любящего подставлять свою грудь морским ветрам. Столько чувства моря в его написанной на Маркизовой Луже, первой «Вольной мысли»!..

Но Блок был совершенно чужд малейшей богемности. Он ночевал в гостинице «Казино», когда наезжал в Териоки. Театральный сарай того же «Казино», с которым мы встречались уже несколько лет до того на первом «вечере поэтов», был местом и спектаклей Териокской труппы.

Я, кажется, видел из них (кроме Стриндберговского спектакля, о котором потом) лишь... хоть убейте, не помню что... А шли там и «Поклонение Кресту» - с Мгебровым, а не женщиной, как на «башне», в роли Эусебио; какая-то комедия Уайльда, — сдается, в Лачиновском переводе, а не в том, за который получают деньги удачно устроившиеся в разных «Драмсоюзах» драмоделы; шли там и два-три балета-пантомимы, прерывавшиеся, по мысли Владимира Соловьева, внезапными восклицаниями артистов... Я разумею В.Н. Соловьева, «Вольмара Люсциниуса», а не его знаменитого однофамильца — философа В.С., который, впрочем, тоже не чужд был вражеского (для недавних соратников Мейерхольда) Гофмановского духа, — и именно он, сказавший, по слову Бальмонта: «Недалека воздушная дорога», а не В.Н., перевел Гофмановский «Золотой Горшок», — а может, и «Принцессу Брамбиллу»...

Как по душе была жизнь, действительно, «с группою каботинов», В.П. Лачинову! Но так как здесь были, по его мнению, только любительницы, а не настоящие каботинки, — он часто выходил из себя по поводу недостаточности артистического темперамента у некоторых из них. Одну артистку он даже слегка ударил. Но никто и не подумал подвергать его за это бойкоту, как подвергли незадолго до того его ближайшего друга по Малому театру, молодого тогда Б.С. Глаголина за подобное же действие, — хотя и говорили все в один голос, что ударенная Глаголиным артистка сама взяла левой рукой его руку и прикоснулась ею к своему плечу; сама «ударилась» об него...

Со Стриндберговским спектаклем и, кажется, с «Хозяйкой Гостиницы» современника и антипода Гольдони — Гоцци труппа выезжала за десятки верст в Репинские «Пенаты», но я — хотя и должен был бы — не ездил. Многие наезжали на разные спектакли из Петербурга. Но особенно много публики было, конечно, на Стриндберговском.

Как я уже упоминал, «Кормчий» труппы, по согласию с женой, поставил деятельность Териокского театра «под знак» независимости Финляндии. Это не значило, например, чтобы там шли политически немыслимые в России по тогдашним условиям театральной цензуры пьесы. Но, например, в русскую театральную цензуру пьесы подчеркнуто не представлялись. «Поклонение Кресту», конечно, и не получило бы разрешения; но та же участь могла бы постигнуть, по крайней мере в смысле значительных купюр, и другие пьесы. Однако не в том было дело: дело было в принципиальном нарушении российских законов на Финляндской почве.

И оттого, что спектакль был в Финляндии, а не в Петербурге, — на Стриндберговское представление приехали из Ловизы жившие там летом В. М. Смирнов с женой. Младшая дочь Стриндберга в это время уже умерла. Через какой-нибудь месяц после смерти отца она погибла от железнодорожной катастрофы близ Лунда в южной Швеции. Блок по этому поводу сказал, обращая внимание на то, что по газетным описаниям предсмертный взгляд отца с особенной нежностью остановился на Карин:

«А ведь старый позвал ее за собой!»

Спектакль состоялся 14 июля. В газетах Петербурга о нем было хорошо оповещено. Многие из города туда поехали, и в том числе знакомый мне по университету, который он проходил одновременно со мной в одних «семинариях», — уже «маститым» автором нескольких трудов по истории западноевропейских литератур, — так что профессора обращались к нему исключительно по имени-отчеству: — Петр Семеныч — П.С. Коган.

В Териоках шли оживленные приготовления. Кульбин создал замечательно простые и удачные декорации, из одних коленкоровых занавесов и минимального количества, требующихся по ходу действия пьесы «Преступление и Преступление», вещей. Переводчики, по чьему (ненапечатанному) переводу шла пьеса, — довольно удачно озаглавили ее «Виновны — Не виновны?», только все-таки в подлиннике-то она называлась иначе: вот так, как я сейчас сказал. Основными мотивами пьеса целиком примыкала к центральному для Стриндберга на рубеже столетий «Аду». Не буду пересказывать содержания этой глубоко психологической вещи — с замечательными театральными моментами, — действенными не вследствие внешних эффектов, но по все возрастающему внутреннему в ней напряжению. Я рассказал содержание этой и других жутких, «камерных» по слову автора, пьес Стриндберга в 1919 году на страницах «Жизни Искусства».

Но истинным шедевром Кульбина был сделанный им по многочисленным карточкам Стриндберга, привезенным мною из Стокгольма, «синтетический» портрет его в плакатно-кубистической манере. Да, именно такие портреты должны быть выставляемы в подобных случаях, а не тщательно вырисованные «станковые», — всегда «камерные», вещи. Что портрет был замечательный, доказывает мнение самой дочери Августа Стриндберга и, столь строгого к пиетету по отношению к памяти покойного, В.М. Смирнова. Они нашли портрет не только очень схожим, но едва ли не лучшим, чем все известные им портреты1. И они нашли представление «Преступления и Преступления» лучшим, чем все виденные ими: «именно так, в таких декорациях, надобно Стриндберга ставить», — было их мнение; они поняли все реплики и монологи хорошо знакомой им, конечно, пьесы на русском языке, которого Грета Стриндберг не знала, а Смирнов, приобретший вполне финское обличив и финский акцент, начинал забывать.

Надо сказать, что Мгебров был во время спектакля в таком ударе, что поистине превзошел себя. От многих произносимых им слов занималось дыхание не только у меня, но чувствовалось во всем пропитанном солью воздуха зрительном зале. Отлично изображала очень эффектно одетая, в шляпе с током, играющая перчатками, В.П. Веригина подругу художника в дни его удачи — Генриетту. Только та вышла у нес скорее шведкой, чем парижанкой. Хороша была и в роли несчастной жены Мориса — Жанны — Л.Д. Блок. Осталась в памяти колоритная фигура буфетчицы в баре в изображении Е.П. Кульбиной. Словом, представление было «цельное», — «на славу».

Блок настоял, чтобы речь перед спектаклем произносил я. Я тщательно готовился к ней; чуть не наизусть выучил написанную специально для этого свою статью. Но говорить без бумажки все-таки струсил, и почти все время читал по рукописи, лишь изредка отрывая от нее глаза. Речь была тоже выслушана всею публикой со вниманием.

По окончании спектакля предстояла, однако, довольно нелегкая задача: уложить Ловизских гостей ночевать, так как поезд на Гельсингфорс шел только утром. Надо было привести в порядок хоть какую-нибудь из сарайных комнат на даче. Л.Д. Блок уступила им свою — понятно, наиболее аккуратную. Зная шведские и финляндские обычаи, я потребовал, чтобы была прибита многорогатая вешалка, и на каждом рожке было повешено по чистому полотенцу, всего счетом не менее четырех.

Увы! На всей даче стольких выглаженных полотенец не оказалось...

Пришлось, в посрамление хозяевам, удовольствоваться снабжением рожков вешалки лишь тремя свежевыглаженными полотенцами. Правда, была некоторая «компенсация» в том, что одно из этих полотенец было длиннейшее и широчайшее, чудесного беленого льна, с красными обширными вышивками по обоим зубчатым краям...

На следующее утро было жарко-жарко. Я, кажется, спал прямо на балконе. Гроза, однако, проходила где-то вдалеке; небо над нами — голубое и нежное. Утром мы с Владимиром Михайловичем Смирновым поздравили друг друга с именинами; кофе гостям было подано так тщательно, — с точно таким маленьким молочником, какой полагается везде для сливок, с салфетками, — что чувство стыда перед заграничными гостями у меня вполне изгладилось.

В скором времени они поспешили на станцию, — меня же Луцевич пригласил купаться. Он вытащил огромную лодку, заложенную на песок подальше от берега, вошел по колена в воду, волоча лодку за собой и, в качестве хозяина (теперь моя роль переменилась: из хозяина, принимавшего шведских приезжих, я превратился в гостя), не давал мне притрагиваться до каната. Когда лодка перестала плотно прилегать ко дну, — достигнув, следовательно, некоторой достаточной глубины, он усадил меня в лодку, а сам продолжал тянуть ее, потяжелевшую подо мной, потом сел и сам, и мы вдвоем начали отталкиваться веслами. Наконец, мы достигли такой глубины (так в версте от берега), что могли уже раздеться совсем и с удовольствием и пользой для себя поплавать...

И он рассказывал мне подробности про июньскую гибель Н.Н. Сапунова на этой лодке. В ней сидело тогда человек шесть. Трое из них плавать не умели. Плававшие, во главе с художницей Л.В. Яковлевой, когда лодка перевернулась, довольно находчиво организовали спасение утопающих. Двоих спасти и удалось. Сапунова же — нет. Его положили в перевернутую в конце концов лодку уже трупом.

Как я писал в «Воспоминаниях о Блоке», Н.Н. Сапунов, с которым я познакомился в Териоках на веранде этого «Казино» только перед самой его смертью, но которого вещами на последних выставках особенно восхищался, — весной 1912 г. переживал такой глубокий душевный кризис: так лихорадочно бросался от беспробудной работы к беспробудным кутежам, так искал в лице А.А. Блока исповедника-утешителя, так не раз собирался покончить с собой, что, можно думать, принял смерть в мелких волнах Финского залива с вожделением, как избавительницу от чрезмерных для живого существа мучений раздвоенности.

Все-таки тяжко было за него, что больше ему уже не приходилось вдыхать этого морского утреннего воздуха, ни хрустеть босыми ногами по влажному горячему песку береговой полосы... Да, аромат и утреннего, и вечернего воздуха в Териоках близ берега особенно сладок, особенно не похож ни на какой другой запах...

Наступала осень, связанная для Блока с переездом на новую, последнюю в его жизни, квартиру с «пустыми», как он определил их в своем «Дневнике», днями. В конце лета мы, однако, совершили не одну с ним поездку в более близкие, чем Териоки, места. Одна из них — в Мурино — описана в моих «Воспоминаниях» достаточно подробно. Я один — проводивший все это лето в городе, — ездил так­же по другому берегу Финского залива — далеко за Ораниенбаум — вдыхать совсем другой аромат на закате солнца, где почти к самому берегу подходят полные васильков поля и получается симфония морских и полевых благовоний, сливающихся в нечто единое.

Литературных заметных событий, кроме связанных с «Физой», о которой я рассказал, в эту зиму для меня не произошло. Вячеслав Иванов переселился как раз в Москву. К весне ездил в Москву и я по делу с издателем-мародером, которого, наконец, мне удалось прищемить и который опозорил меня лубочным изданием «Поэмы в нонах». Блок стал писать «Розу и Крест» и связался с Терещенками. К весне было первое выступление футуристов, с диспутом после него, на котором я тоже выступил... Но о нем, как и вообще о футуристах, — в предпоследней главе.

Примечания

  1. Ср. с воспоминаниями Карин Смирновой:
    "Когда оно кончилось, нас подвели к черно-белому, поясному «кубистскому» портрету Стриндберга с треугольным носом, четырехугольными щеками и тому подобное. (Художник делал его, как нам показалось, исходя из картины Рикарда Берга). Я сдерживала смех, а Владимир, не находя других слов, из вежливости повторял: «Очень интересно, очень интересно!»".